Материал из журнала “Антиквар” #88: “Украинское сакральное искусство”
Название статьи может показаться не к месту двусмысленным, легковесным. (Нужна подсказка? В нём — отсылка к хрестоматийному фильму Льва Кулешова 1924 года, где, однако, в СССР оказывался и всячески страдал глупый-глупый янки.) Но лучше ли другая крайность: пафос, сухой глагол абличения, звон возмущённых колоколов, анафема распоясавшимся афеистам… А был ли в шестой части мира атеизм со всеми вытекающими отсюда ущемлениями прав верующих и истреблениями предметов культа? Может, и атеизма никакого не было? На первый взгляд, был.
«Никиток приложил винтовку, но сначала за счёт бога разрядил свой угнетённый дух:
— По мошонке Исуса Христа, по ребру богородицы и по всему христианскому поколению — пли!» («Чевенгур» Андрея Платонова).
Коммунарский беспредельщик, без сомнения, целится в материальный фетиш, а не идею, которую ему, убогому, не познать. Литература первого десятилетия Советской власти пестрит примерами оголтелого вандализма — прежде всего, по отношению к религиозным святыням и символам христианского мироустройства. Портреты членов царской семьи подвергались надругательству в первую очередь, но об этом писать было как‑то неловко: сразу всплывал шлейф классических имён, цвет отечественного реализма (Репин, Серов — только верхушка айсберга), обслуживающего правительственные круги. С иконами, не прикрытыми обычно авторитетом громкого авторского имени, можно было
не церемониться.
«Він кладе на стіл олівця i, щось пригадуючи, важко підводить голову до темних, у павутинні з васильками, ікон i мовчки тягне, скригаючи зубами, рушник, — а коли зривається з дерев’яного кілочка… жінчине благословення — Мати Божа з Христом на руках, кидає додолу й дико, скажено б’є
чобітьми…
— На, на, на! — божевільно кричить Собачка. — докажи мені, що ти не картинка? Ану, докажи… — Наступивши ногою на образ Христа, запінений, він ловить перелякані од жаху очі Гальки, хватає й за коси, валяє додолу i — знущається: — Цілуйся з своїм Богом… Цілуйся, бо сьогодні я тебе рішу…» («Анкета» Григория Косынки).
Почти десять лет спустя подобная сцена осквернения святыни совершается уже в одиночестве, без свидетелей: невеста убитого кулаками деревенского активиста, в отчаянии сорвав с себя одежды, что есть силы лупцует одну из икон, сдирает с неё рушник… Вы узнали «Землю» Александра Довженко? Речь, понятно, о фильме, снятом в 1930 году, поскольку в одноимённом литературном сценарии, воссозданном автором в 1952‑м, аналогичный эпизод описывается совсем по‑другому: «З пристрасним риданням металась вона в малій своїй літній хатині, б’ючись грудьми об стіни, розриваючи на собі одяг». Об иконах — ни слова, как и о телесной наготе героини, которая могла бы смутить незакалённого читателя. «Крушит иконы в красном углу», — прокомментировал эпизод искусствовед Александр Якимович, довольно веско объяснив его изъятие из многих последующих копий фильма, для официоза враз ставшего неудобным. Дескать, с такой же лёгкостью её инстинкт может обернуться и против других символов. Сегодня она икону разбила, а завтра будет рвать и ломать портреты, флаги и лозунги власти.
Как видим, на протяжении семи роковых десятилетий кощунство умело дозировалось, при желании — аннулировалось дополнительными обстоятельствами. Даже в популярной и зловещей повести Владимира Тендрякова «Чудотворная» (1958) автор делает извинительную оговорку:
«Родька мельком поглядел на иконы, подумал вскользь: „Гляди, какие красивые есть“». Звучит совершенно неправдоподобно: подросток уже достаточно настрадался от им же найденной иконы Николы Угодника, чтобы любоваться другими образами, словно он в музей пожаловал. И описана его находка совсем иначе: «Старик с иконы с суровым отчуждением встретил Родьку своими выкаченными белками, направленными поверх свечных огоньков и голов гостей»…
«Красивые иконы» существуют лишь в микрокосме эстета-горожанина или обывателя-приспособленца следующей формации:
«Над батьками ікона Миколи-чудотворця в коштовному срібному окладі. Цікаво б поспитати професора, як узгоджується ікона в робочому кабінеті з його партійністю» («Южный комфорт» Павла Загребельного). Но здесь уже времена либеральные, расплывчатые, конформистские (роман опубликован в 1984 г.), раздолье для коллекционеров, которые могут скупать сакральные предметы за бесценок, при этом не особенно рискуя репутацией. Не случайно дополнением профессорского кабинета является портрет кисти Николая Глущенко — мастера двойной судьбы, двойной жизни, чья преданность режиму служит скрытой индульгенцией для персонажа романа. То ли дело «свинцовые 1930‑е», когда о компромиссах и речи не могло быть:
«Я ничего… Иконки‑то нету, отменили, знать» («Буфер» Пантелеймона Романова). Забавно, что когда об «эксцессах» того времени вспомнили и символически осудили их — уже под занавес советского правления, конкретные имена виновников названы так и не были, а достоинство икон оправдывали их… красотой:
«Церковь Владимирская, самый драгоценный памятник в округе… Четырнадцатый век и всякое такое. Помните, как её в клуб превратили, потом начисто перестроили, обкорнали. Сперва послали ходатайство в Москву, Калинину, чтобы, значит, закрыть церковь, потом, не дожидаясь разрешения, устроили антирелигиозный костёр на площади… А что там жгли? Иконостас со всеми иконами, деревянные врата… всё резное, редкой работы, иконы, говорят, были большой художественной ценности…» («Картина» Даниила Гранина; курсив наш).
Но «гибель богов» — в лице их сумрачных атрибутов — ничуть не способствовала поступи торжествующего разума, хотя бы в компромиссной форме Верховного Существа, рекомендованной в своё время якобинцами. Богов лепят со смертных и смерд-ных духом. Свято место пусто не бывает — вот и громоздятся здесь лики начальственных персон, на словах избегающих всякого персонального культа. Но то — слова, а на практике примеров несть числа:
«Майборода зиркнув у куток. Ікони нема. А на стінці коло покуття Ленін висить» («Майборода» Майка Йогансена).
«На стіні статечно висів Маркс і пильно розглядав селянські свити…» («Смерть» Бориса Антоненко-Давидовича).
«Так, се його хата. Тільки замість бога й святих на покутті й на стіні великі олеографії Леніна, Сталіна, Ворошилова, Будьонного і його власний портрет у кількох видах поруч з Георгієм Побідоносцем та фотографіями родичів» («Поэма о море» Александра Довженко).
Однако последний пример выпадает из начертанной схемы: сознательно или нет, но автор ввёл в священный пантеон избранников едва ли не старейшего из святых христианской церкви, воина-мученика, коему дань воздали и Рафаэль Санцио, и безымянный сельский богомаз. Разумеется, призван был этот святой, дабы придать блеска генералиссимусу с красными маршалами, а также самому герою-генералу, вернувшемуся после войны в родное село. Это уже не атеизм — религия наизнанку, иконостас доморощенных небожителей.
Борьба с иконами постепенно сходила на нет. Как ни уязвим был кусок старого дерева с сумрачным ликом, а изничтожить его полностью не представлялось возможным, да и целесообразным. Икон было слишком много. За них заступались отдельные просвещённые партийцы. Иконы прятали. Их продавали за валюту — другие, не те, кто прятал. Ими издали, не кладя поклонов, восхищались. Но «тихая реабилитация» в виде признания икон в качестве музейных экспонатов не годилась на все случаи жизни. Клевета тоже была кратковременным средством — вроде этой:
«А ещё поползли слухи, что на Бусловке, в колодце нашли обновлённую икону с надписью: „Не выбирайте большевиков в советы“» («Молодость» Александра Бойченко).
Толку с того, если даже для «проверенных товарищей» иные, казалось бы, устаревшие ритуалы служат мерилом оценки личности, которую, исходя из этого, и личностью не назовёшь. Некий субъект, к примеру, «скуп был до того, что, бывало, поставит в церкви копеечную свечку перед образом Николы Мирликийского, чуть погорит — Лапшинов подойдёт и затушит, перекрестится, сунет в карман. Так одну свечку, бывало, год становит…» («Поднятая целина» Михаила Шолохова).
Отсутствие иконы в избе, в свою очередь, свидетельствовало об отверженности, «прокажённости» персонажа — в данном случае «фашистихи», у которой в гостях оказался молодой боец, он же рассказчик:
«Я стянул шинель, пережившую не одного солдата, и пристроился на скамье под божницей, на которой не было икон. На их месте светлели квадратные пятна» («Солдат и мать» Виктора Астафьева).
А столичный полуденди, смешной чудак, интеллектуал ещё той, «серебряной эпохи», Тептелкин обращается — пускай в несколько извращённой, экстравагантной форме — к той же иконе, которую с рвением лобзает ветхая бабка:
— Поклянитесь, что вы не заражены, — остановился он перед иконой. — Поклянитесь! — провизжал он («Козлиная песнь» Константина Вагинова).
Вот бабками и решили ограничить область иконного бытования, бабками и, чуть менее того, дедками, отнюдь не детками-малолетками. Старичьё признавалось единственно дозволенным контингентом религиозного культа — упаси Боже, если агитационные семена упадут на мозговую пашню подрастающего поколения… Не бойтесь, оно не очень к тому предрасположено, мы уже убедились в этом на примере с тендряковским Родькой. Источенные болячками старики, вот зона веры. Лучезарный молодняк верит иначе, его отвращает полутьма молелен, аромат ладана, жалкие всхлипы старушенций, падающих ниц пред сомнительным знаком «старого режима». (Неслучайно читаем в «Голом годе» Бориса Пильняка: «в красном углу — хозяин, образа, генерал и царская фамилия».) По крайней мере, так кажется дейнековскому юноше — и легиону его сверстников обоих полов, определяющих тогдашнюю «картину мира»:
«И, сняв с шеи платок, подошла, косясь на пришельца, к углу, уставленному потемневшими от времени унылыми ликами святых. Сложив щепоткой три костлявых пальца, закрестилась» («Как закалялась сталь» Николая Островского).
«Бабушка становиться проти ікони й молиться:
— Отче наш, іже єси на небесі.
І дивиться у вікно: правнучка Манька заганяє не в ту кошару дійну Маньку, бабушка кричить у вікно:
— Ах ти, капосна дівчино! Куди ж ти дивишся?
І знову до ікони…» («Шляхетне гніздо» Миколы Хвылевого).
«Фёкла долго и старательно прилаживала свечку поближе к образу. А когда приладила, отошла несколько поодаль, любуясь на дело своих рук, принялась молиться и просить себе всяких льгот и милостей взамен истраченного двугривенного» («Исповедь» Михаила Зощенко).
«Был святой угол в чистой избе и иконка Николая Угодника в кухоньке. Забудни стояли они тёмные, а во время всеношной с утра по праздникам зажигала Матрёна лампадку» («Матрёнин двор» Александра Солженицына).
И снова последний из примеров ломает стереотип «религии стариков». Что несложно объяснить, исходя из времени создания повести: «оттепель», впервые обратившаяся «к истокам», резко противостоит бесшабашной «эпохе джаза», сводящей на нет любую возможность апелляции «к святыням». Их и святынями не признают… до поры, до времени. Пока гром не грянет, пока жареный петух не клюнет… Каждый умирает в одиночку — что безвестный колхозник, что Иосиф Виссарионыч — кстати, экс-семинарист, вернее недоучка, возомнивший себя Всевышним. Искал ли он помертвевшим взором на стене подмосковной резиденции всем знакомый утешительный лик на старой доске? И не находил… ни до, ни после. Колхознику хоть в этом было проще:
«…Жінки вийняли з-поміж холодних Маркіянових пальців жовту в теплих патьоках свічку і поставили її на покуття, де висіли дві вінчальних ікони — одна Маркіянова, друга Стешина, зап’яті обидві червоним роменським рушником» («Поминали Маркияна» Григора Тютюнника).
«Егор снял шапку, подумал немного и перекрестился на икону.
— Да, — сказал он. — Чуял он её» («Как помирал старик» Василия Шукшина).
То есть смерть… «Пожилую интонацию», скопившуюся на наших строках, снова разбавим подростково-юношеской. Родька 1970‑х — здесь его зовут Ява (Иван) Рень, в отличие от своего предшественника конца 50‑х, с пресловутым предметом религиозного культа сталкивается, рискуя жизнью (повесть описывает сверхординарное наводнение на селе)… и начинает что‑то понимать (а не сходу отвергать, как обозлённый Родька). Поздно? Судите сами — герой объят водой, и вот-вот пойдёт ко дну:
«У тремтливому світлі лампадки я бачив, як хлюпоче вона попід стінами, здавалося, з кожною миттю все вище й вище… І тільки тепер я розчовпав, як незбагненне дивно виглядає ця лампадка, що горить у кутку перед іконою. Як не згасла у тому шалі стихії ця маленька крапелька світла? То було якесь диво!.. А може, це справді диво? Може… Тут я вперше придивився до ікони і побачив… бога. Він зорив на мене з кутка великими круглими чорними очима — спокійно і строго. Здавалося, він стоїть у воді по груди і вода ворушиться, хлюпоче біля його грудей від того, що він дихає» («Тореадоры из Васюковки» Всеволода Нестайко).
Не важно, что героя спасёт его верный друг, а сам герой поплыл в затопленную хату не за иконой, а за хранящимися за её окладом письмами погибшего фронтовика — сына очередной бабки, чьи стенания уязвили чуткое и совсем не безбожное сердце Явы Реня.
Сказанного не воротить… Тень сомнения упала на радужную идиллию советского бытия.
Атеизм лопнул, как мыльный пузырь, — от одного только взгляда иконного старца.
Автор: Олег Сидор-Гибелинда